Русские в Молдавии

Информационный портал "Русские в Молдавии"

logo 11

Чт21062018

ОбновленоПт, 25 Март 2016 12am

Back Вы здесь: Русское поле Русское поле № 1 (5) Радуга Главы из книги «Гадание на Пушкине»

Главы из книги «Гадание на Пушкине»

Автор: Александра Юнко

«Гроза двенадцатого года»

Загадка гения всегда волнует умы и рождает самые невероятные предположения о том, как ЭТО про­изошло. Когда и при каких обстоятельствах из домашнего дичка и ли­цейского шалуна, грызущего ногти и перья, явился на свет великий рус­ский поэт?

Конечно, была высокая природ­ная одарённость. Ни образованием, ни воспитанием старшего сына в доме Пушкиных никто не занимался, но он безвозбранно читал книги из отцовского шкапа и слушал литера­турные разговоры Сергея и Василия Львовичей, а нянька, Ариша, пела ему народные песни и сказывала сказки. Затем – лицей, который от­крывали «под» великих князей, на самом деле оказался словно специ­ально создан для юного беспечного гения. При всех недостатках этого уникального учебного заведения, в частности, надзоре за воспитанниками, здесь давали хорошую систему знаний, здесь царил прогрессивный дух, здесь Александр обрел друзей на всю жизнь, многие из которых стали поэтами, здесь впервые влюбился...

Но если говорить о том, когда именно все это сплавилось воедино, неизбеж­но всплывает Отечественная война 1812 года. Ежедневно обсуждаемые сведения о продвижении французских и отступлении русских войск, общая тревога, подго­товка лицея к эвакуации (к счастью, несостоявшейся) – все это насыщало новым смыслом такие обычные предметы, как история и география. Да и сама атмос­фера Царского Села с его памятниками русской славе (в том числе и обелиском в честь побед пушкинского прадеда – Ганнибала) пробуждала патриотические чувства и формировала будущего «державника» отечественной литературы.

Вчерашние дворянские недоросли, пройдя инициацию всенародным бедствием, позором и славой, вдруг сразу повзрослели. А более всех – тот из них, кто так глубоко все это перечувствовал. Автор смешных эпиграмм и легкомысленных «песенок», потешавшийся недавно над тяжеловесным державинским слогом, преображается до неузнаваемости. Мало того, что он не проказит и впитывает знания как губка. Меняется его понятие о поэме: он осознает, что великие по­трясения требуют «высокого штиля». И нет ничего случайного в том, что первую большую и настоящую известность Александру Пушкину принесли стихи «Вос­поминания в Царском Селе», посвящённые не только историческим победам, но главным образом той, которая ещё свежа в памяти всех, от мала до велика, и которая произвела столь разительные перемены в русском обществе. И глубо­ко закономерно, что именно эти чеканные строки пробудили мирно дремлющего на лицейском экзамене дряхлого Гаврилу Романовича и глубоко тронули старого поэта, символически приветствующего собрата грядущего века.

«Гроза двенадцатого года» заставила мальчика по кличке Француз (даже среди окружающих его франкофонов он отличался лёгкостью и непринуждённостью болтовни) осознать себя русским человеком, наследником отечественной исто­рии и залогом будущих вершин родной словесности.

«Пей за моё здоровье»

Первый цыганский хор был представлен в России Екатерине Великой. По некоторым сведениям, для матушки-императрицы играли лэутары из Бессарабии – и очень ей понравились.

Самый прославленный из множества народных музыкантов, конечно же, Барбу Лэутарул, воспетый в одноименной канцонетте Василе Александри, а так­же в опере «Глира» Георге Няги. Но самый значительный памятник ему и его безвестным товарищам – поэтический фильм Эмиля Лотяну «Лэутары», который популяризировал творчество молдавских мастеров во всем мире.

Известны примерные годы жизни реального прототипа героя: родился около 1780-го, умер приблизительно в 1860-м. На свет он появился в семье потом­ственного лэутара Стана Барбу. Нарекли ребенка именем Василе. «Лэутарул» – не имя, а что-то вроде профессионального прозвища. Лэута, старинный инстру­мент, к тому времени уже исчезла из обихода, и сын Стана с детства играл уже на более современных скрипке, нае, кобзе (позднее его называли также Кобзару). У Василе Барбу был красивый голос, он чудесно пел старинные песни, дойны, ро­мансы. Так что талантливого мальчика вполне могли показать Екатерине. Но нас больше интересует его более зрелый возраст и другой знаменитый слушатель.

Барбу Лэутарул пользовался уважением, его не раз избирали старостой лэу­тарского цеха. Он возглавил тараф (оркестр народных инструментов), который играл на народных гуляньях, семейных торжествах, в богатых боярских усадьбах и городских домах. Гастроли тарафа проходили в Теленештах, Фалештах и дру­гих местечках Бессарабии.

В Кишиневе Барбу тоже бывал не раз, наиболее достоверные даты – 1814-й и 1822 годы. В этот – второй – приезд его и мог слышать Пушкин.

Молодому чиновнику канцелярии Инзова представлялось немало возможностей познакомиться с молдавской народной музыкой. В ту пору она часто звучала не только в знатных домах, но и на улицах. По ним в поисках заработка груп­пами бродили лэутары, в любой момент готовые дать импровизированный кон­церт. Один из путешественников, посетивший Кишинев в 20-е годы позапрошло­го века, писал: «У некоторых питейных домиков на террасах с навесами барды молдавские – цыгане наигрывают и напевают сочинённые ими на разные случаи заунывные песни».

Предание утверждает, будто Пушкин и Барбу Лэутарул действительно встречались. Это могло произойти в одном из кишинёвских домов, где любили музи­цировать. Например, у Ралли. В отличие от боярина Варфоломея, у семейства Ралли не было собственного оркестра из крепостных. Поэтому они частенько приглашали исполнителей народных напевов со стороны.

Можно только догадываться, какое впечатление произвела на поэта подобная встреча. Власть музыки над впечатлительной душой велика: вспомним стихотво­рение «Не пой, красавица, при мне…» Но что общего могло быть у сорокадвух­летнего неграмотного музыканта и двадцатидвухлетнего поэта? Ясное дело, они не беседовали об искусстве. Лэутары играли и пели, гости снисходительно слу­шали. Или танцевали, ели, беседовали под ненавязчивый аккомпанемент. Потом хозяева расплачивались суммой, заранее оговоренной с руководителем тарафа, который, как Василе Барбу, соединял в одном лице «первую скрипку», дирижёра и продюсера.

Иной раз, если исполнение не нравилось, музыкантов выпроваживали, не заплатив. И они уходили не солоно хлебавши – жаловаться на произвол было неко­му. Разве что по «цыганской почте» сообщали собратьям по ремеслу, что туда-то и туда-то ходить не стоит, там лэутаров обижают.

В «Маленьких трагедиях» показан Моцарт, в шутку «угощающий» Сальери искусством трактирного музыканта. Тот безбожно фальшивит и перевирает арию из «Дон-Жуана» – творения самого маэстро. Сальери возмущён, а Моцарт хохо­чет. И даёт старику монетку: «Пей за моё здоровье».

В отличие от этого слепого скрипача, лэутары были высококлассными исполнителями. И от продюсера зависело, чтобы они играли не только на террасах питейных домиков, но и приглашались туда, где была возможность заработать.

Василе Барбу был не только хорошим организатором. Его собственное мастерство было столь велико, что, по преданию, услышав его игру, сам Ференц Лист в знак признательности преклонил перед ним колени. Благодаря Лэутарулу многие профессиональные европейские гастролёры узнали и оценили молдав­скую народную музыку. Её мотивы вошли в произведения известных композито­ров, в том числе и русских.

Барбу приписывают авторство виртуозной пьесы «Чокырлия» («Жаворонок»), других известных песен и романсов. Но, скорее всего, он был виртуозным интерпретатором. Хотя, как и другие лэутары, Василе консерваторий не кончал и даже не знал нот, репертуар у него был обширный. Многие мелодии из него были записаны известным фольклористом Ф. Ружицким и вошли в сборник, изданный в 1834-м году.

И все-таки: встречал ли Пушкин Василе Барбу? Достоверно мы этого никогда не узнаем. Но Эмиль Лотяну такой возможности не исключал. Человек с бакенбардами, если мне не изменяет память, в фильме «Лэутары» появлялся.

Кино, особенно поэтическое, – тоже легенда. Но хочется верить, что Александр Сергеевич слушал игру и пение не лэутара вообще, а того самого, в ко­тором воплотилось для нас все лучшее в народном искусстве. Был взволнован, растроган. И, остро нуждаясь в деньгах, все же дал музыканту монету: «Пей за моё здоровье». Так могло быть.

Не дождавшись небесного грома

Лет пятнадцать назад наши «национально озабоченные» сограждане сильно обижались на Александра Сергеевича за стихи о молдавской столице:

Проклятый город Кишинёв!
Тебя бранить язык устанет…

Спорить по этому пункту, в общем-то, бессмысленно, так же, как и принимать всерьёз шутливые строки из послания к Вигелю. В другом контексте (пись­мо к брату Льву, написанное, между прочим, в том же году) и с другой интонаци­ей поэт писал: «Я оставил мою Молдавию» и «О Кишинёве я вздохнул» Между этими двумя фразами – объяснение столь элегического настроения: «Мне стало жаль моих покинутых цепей».

В захолустном губернском центре Пушкин «скучал 3 года» и мучился от без­денежья. В европейской Одессе захандрил пуще прежнего и оживлялся только тогда, когда встречал кого-либо из кишинёвских знакомых.

Но вернёмся к посланию. Оно адресовано Филиппу Филипповичу Вигелю, в ноябре 1823 года назначенному гражданским вице-губернатором Бессарабии. Желчный и язвительный корреспондент и от Александра Сергеевича ждал чего-нибудь в таком же духе, с «крупной солью светской злости». И дождался.

«Проклятый город» по жанру напоминает эпиграмму, однако обращена она непосредственно к адресату, который славился нетрадиционной сексуальной ориентацией. Преамбулой к этому служит юмористическое сравнение Кишинёва с Содомом, который вместе с Гоморрой поразил Господь. Сегодня в пресловутом определении мы поставили бы ударение на первый слог – не проклЯтый, а прО­клятый.

Когда-нибудь на грешный кров
Твоих запачканных домов
Небесный гром, конечно, грянет,
И – не найду твоих следов!

В «Париже Ветхого Завета» Пушкин, по его признанию, не прочь был бы «провести смиренно век».

Но с этим милым городком
Я Кишинёв равнять не смею,
Я слишком с Библией знаком
И к лести вовсе не привычен.
Содом, ты знаешь, был отличен
Не только вежливым грехом,
Но просвещением, пирами,
Гостеприимными домами
И красотой нестрогих дев!

Что мог противопоставить этому бессарабский городок, скорей напоминавший тогда восточную деревеньку, – «лавки грязные жидов», «пёстрый дом Вар­фоломея»? В самой такой параллели уже содержится немало комизма.

Но в Кишинёве, знаешь сам,
Нельзя найти ни милых дам,
Ни сводни, ни книгопродавца.

«Нестрогие» дамы Филиппа Филипповича интересовали мало. Поэтому вслед за ними в послании фигурируют «милых три красавца», которых «под ве­чер» ждёт адресат. Заканчивается стихотворение клятвенным обещанием:

Лишь только будет мне досуг,
Явлюся я перед тобою;
Тебе служить я буду рад –
Стихами, прозой, всей душою…

И – сквозь заразительный пушкинский смех – звучит последняя строчка:

Но, Вигель, – пощади мой зад!

В чем только поэта не обвиняли в период «возрождения национального духа»! И в том, что не любил молдавских «кукониц» (вариант – слишком любил). И в том, что памятник ему в старейшем кишинёвском парке поставлен так, будто Пушкин – главнокомандующий на параде, а все «скрииторы», господари и мыс­лители с Аллеи классиков выстроились перед ним в два ряда и рапортуют. И так далее, и так далее… В недоброй памяти девяностые годы неизвестные «борцы за культуру» даже вымазали колонну под бронзовым бюстом поэта, пардон, экскре­ментами. Кстати, в тот же период памятник Михаилу Орлову регулярно облива­ли краской, так что один из учредителей Южного общества (а также основатель сургучного завода – первого промышленного предприятия в Кишинёве и устрои­тель ланкастерских школ взаимного обучения для младших чинов, где обучались военные-молдаване) долго сиял всеми цветами радуги. Вакханалия продолжалась и позднее. Когда умер прекрасный молдавский поэт Григоре Виеру, анонимные почитатели не поленились за одну ночь заклеить бумажками с его именем та­блички с надписью «str. A. Puşkin» на всем протяжении улицы Пушкина. Маестру Григ в гробу перевернулся! Но даже самые ожесточённые злопыхатели не доду­мывались до того, чтобы обвинить Александра Сергеевича в «содомском грехе». Наверно, никто из них не дочитал стихотворение до конца. И слава Богу!

Но даже если город не прОклятый, а проклЯтый… Даже любимое Михайловское Пушкин называл «проклятым», когда сидел там сиднем и не имел возмож­ности выехать ни в Москву, ни в Петербург. А что тут, скажите, оскорбительного для Кишинёва, в начале позапрошлого века мало напоминавшего «цветок из кам­ня»? Речь идёт о разврате. Библейском, столь масштабном, что за него на Содом обрушилось проклятье Господне. И о мелком блуде провинциального чиновника, живущего в маленьком городке, что не заслуживает даже кары небесной.

Не грянул гром и над теми, кто мнил, что бесчестит поэта. Но клеем и, простите, дерьмом они измазали лишь собственные руки.

Мотив воздаяния и возмездия находит развитие в других произведениях Пушкина – «Коварность», «Подражание Корану», «Приятелям», «Совет», «Сцена из Фауста», «Гавриилиада», «Бахчисарайский фонтан», «Цыганы», «Выстрел», «Капитанская дочка»… Послание к Вигелю – лишь шуточная вариация на очень серьёзную тему. Не больше, но и не меньше.

«Недвижим он лежал»

Внимательно перечитывая «Онегина», невольно задаёшься почти детектив­ными вопросами: чем и сколько раз был убит Ленский?

То, что несчастный обречён, не вызывает сомнений с самого его появления. Уж слишком он наивен и романтичен, притом как-то подчёркнуто не по-русски. Весь его романтизм, вместе с «плодами учёности» и «кудрями черными до плеч», заимствован из Германии. Пушкин, уже переживший эту заразную импортную болезнь, смотрит на восемнадцатилетнего поэта с ласковой усмешкой, как на младшего брата. Подтрунивая над литературным направлением:

Так он писал темно и вяло
(Что романтизмом мы зовём), –

Александр Сергеевич в то же время трезво и горько понимает, что случается, когда модные веяния искусства – «юный жар и юный бред» – вторгаются в реаль­ную жизнь.

Похоронив собственные романтические заблуждения, Пушкин похоронил и беднягу Владимира. Притом не один, а несколько раз. Первая гибель происходит в вещем и зловещем святочном сне Татьяны, в котором зашифрованы её смутные предчувствия будущего несчастья. Онегин похож здесь не на денди, а на былин­ного разбойника. Да и вся стилистика этого фрагмента напоминает фольклорную балладу в духе «Жениха». Не случаен поэтому и выбор оружия:

Спор громче, громче; вдруг Евгений
Хватает длинный нож, и вмиг
Повержен Ленский…

Второй раз собственную гибель предсказывает юный поэт. В тех самых сти­хах, сочинённых накануне дуэли, которые благодаря музыке Чайковского стали чудной оперной арией. Но не будем забывать, что у Пушкина эти строки – паро­дия. Герой пишет их, предварительно начитавшись Шиллера:

Владимир книгу закрывает,
Берет перо; его стихи,
Полны любовной чепухи,
Звучат и льются. Их читает
Он вслух, в лирическом жару,
Как Дельвиг пьяный на пиру.

Строки уснащены набором расхожих романтических штампов – от «весны златых дней» до «ранней урны». Александр Сергеевич не может относиться к ним без иронии:

На модном слове идеал
Тихонько Ленский задремал.

Понятно, что последний удар в такой системе образов может нанести только стерильно-условное литературное оружие:

Паду ли я, стрелой пронзённый,
Иль мимо пролетит она…

Но, наконец, смерть свершается и наяву.

Онегин выстрелил. Пробили
Часы урочные: поэт
Роняет молча пистолет,
На грудь кладёт тихонько руку
И падает. Туманный взор
Изображает смерть, не муку…

В этом описании в странной пропорции смешаны реалистические подробности, «рваные» переносы, передающие душевную сумятицу, и отголоски романти­ческих образов – «часы урочные», «туманный взор». Но общую картину Пушкин увидел точно и зорко.

Недвижим он лежал, и странен
Был томный мир его чела.
Под грудь он был навылет ранен;
Дымясь, из раны кровь текла.

Ещё более жёстко, без флёра и сантиментов, показана смерть через две строфы:

Что ж, если вашим пистолетом
Сражен приятель молодой…
Скажите: вашею душой
Какое чувство овладеет,
Когда недвижим, на земле
Пред вами, с смертью на челе,
Он постепенно костенеет,
Когда он глух и молчалив
На ваш отчаянный призыв?

Впоследствии Пушкин словно озвучивает угрызения совести, мучающие Онегина:

Убив на поединке друга,
Дожив без цели, без трудов
До двадцати шести годов…

В последний раз призрак погибшего является Евгению, когда его преобра­жает любовь к Татьяне, когда под влиянием этого чувства он переосмысляет всю свою жизнь.

То видит он: на талом снеге,
Как будто спящий на ночлеге,
Недвижим юноша лежит,
И слышит голос: что ж? убит.

Плотность цитат позволяет заметить настойчиво повторенные и развивающиеся мотивы. Разгладившийся лоб – это смерть кладёт печать томной умиротворённости на чело, за которым прежде кипели мысли и чувства. Тело лежит не просто на земле, но на талом снегу. И почти физиологическая деталь: окосте­невающее тело убитого, его глухая молчаливость и безответность на отчаянный призыв. Но главное, трижды повторяется выразительное слово «недвижим», ста­новясь синонимом небытия.

Между прочим, Пушкин, многократно участвуя в дуэлях, ни разу никого не убил. Гибель Ленского он сначала мысленно увидел во всех подробностях, а за­ тем описал «с чудной силой» и, как мы только что убедились, несколько раз. И это обстоятельство заставляет нас вслед за Лермонтовым повторить, что Алек­сандр Сергеевич таким образом, возможно, предвосхитил собственный роковой поединок с Дантесом.

Два Каверина

Лицейская тетрадь Александра Сергеевича, наполненная полудетскими стихами, стала позднее для поэта рабочей. Здесь черновики «Руслана и Людмилы», наброски отдельных стихотворений, профили, сюжетные рисунки.

Один из них, датируемый приблизительно 1819 годом, изображает пируш­ку. Молодой человек, прислонясь к стене и скрестив ноги, курит трубку. Пьяная женщина с выбившимися из-под чепца растрёпанными волосами не то жонгли­рует бутылками, не то просто роняет их. И посреди всего этого непотребства за столом, вполоборота к зрителю, в глубокой задумчивости сидит мужчина. Спе­циалисты давно подметили в нем сходство с Петром Павловичем Кавериным.

Лейб-гвардии гусарский полк, в котором служил участник походов 1812 года, был расквартирован в Царском Селе. Там Пушкин и познакомился с бравым воя­кой и кутилой. Познакомился – и разве что не влюбился. Отважный боевой офицер в мирное время стал непобедимым героем застолий, душой весёлых компаний. Как характеризовал его современник: «Из числа присутствующих при дуэли был Каверин, красавец, пьяница, шалун и такой сорвиголова и бретер, каких мало».

Обладал он не только этими качествами. Получил прекрасное образование в Московском и Геттингенском университетах. Дружил с братьями Тургеневыми (Александром, историком, и Николаем, будущим декабристом). Тонко судил о жизни и искусстве, восторженно отзывался о стихах гениального лицеиста ещё в те годы, когда их могли оценить по достоинству лишь немногие признанные литераторы – Державин, Жуковский, Карамзин.

Пушкин, очарованный новым другом, не раз воспевал его в стихах. Петр Павлович казался живым воплощением утверждения,

Что ум высокий можно скрыть
Безумной шалости под лёгким покрывалом.

А вот полушутливая, полукомплиментарная подпись «К портрету Каверина»:

В нем пунша и войны кипит всегдашний жар,
На Марсовых полях он грозный был воитель.
Друзьям он верный друг, красавицам мучитель,
И всюду он гусар.

Так что романтика «усов и доломана» у Пушкина связана не с одним толь­ко Денисом Давыдовым. Вспомнил Александр Сергеевич своего жизнелюбивого приятеля и тогда, когда писал роман в стихах «Евгений Онегин», определив Ка­верина в друзья главному герою.

Черты этого оригинального характера, мне кажется, проскальзывают и в образе Вальсингама. Пирующие во время чумы избрали его своим председателем. Он, можно сказать, их идеолог, однако не чужд философии и подвластен угрызе­ниям совести.

Имя Петра Павловича для широкого круга читателей кануло бы в Лету, если бы его не возродил к жизни известный советский беллетрист. Младший брат Валентина Катаева стал Евгением Петровым. А младший брат прославленного микробиолога, иммунолога и академика Льва Зильбера стал Вениамином Каве­риным. И это не случайно.

С детских лет Вениамин братски дружил с Юрием Тыняновым. Выросши, они побратались в буквальном смысле, женившись на сёстрах друг друга. Ты­нянов, который оставит неизгладимый след в исследовании искусства и создаст такие литературно-исторические шедевры, как «Смерть Вазир-Мухтара», «Кюх­ля», «Пушкин», с юности свободно ориентировался в реалиях и персонажах де­вятнадцатого века. Тесное общение двух друзей, их беседы и споры, конечно же, повлияли на то, что в качестве литературного псевдонима Вениамин избрал фа­милию полузабытого гусарского офицера.

И теперь в нашем сознании она настолько срослась с автором «Двух капитанов» и «Открытой книги», что при упоминании Каверина нынешний читатель даже не уточняет, о каком из них идёт речь. Как бы само собой подразумевается, что о втором.

Остаётся добавить, что портреты первого за два минувших столетия почти не уцелели. Тем ценнее пушкинский рисунок, запечатлевший «предводителя застолий» погруженным во внезапную думу среди буйного кутежа.

Любопытно, что в сценке присутствуют неожиданные, казалось бы, детали: в углу лежит череп, на переднем плане бродит, гремя костьми, скелет. Не то намёк на какую-то дуэль, не то иллюстрация к латинской мудрости «Memento mori». А может быть, предчувствие той самой «маленькой трагедии», когда Вальсин­гам вдруг очнётся между безумно и бездумно пирующих и вспомнит увещевания старого священника: как постыдно и кощунственно грешить, когда вокруг бед­ствуют и погибают люди.

Вот такая история

10 июля 1826 года Пушкин писал Вяземскому: «Читая в журналах статьи о смерти Карамзина, бешусь. Как они холодны, глупы и низки. Неужто ни одна рус­ская душа не принесёт достойной дани его памяти? Отечество вправе от тебя того требовать. Напиши нам его жизнь. Пусть это будет 13-й том «Русской истории»; Карамзин принадлежит истории».

Николай Карамзин, автор двенадцатитомной «Истории государства Российского» (1766-1826), писал её последние двенадцать лет своей жизни и умер при написании последнего тома. Вот почему Пушкин просил Вяземского, на чьей старшей сестре историк был женат вторым браком, составить его биографию. Сам поэт заняться этим не мог, безвыездно и поднадзорно находясь в Михайлов­ском.

Как придворный историограф, Карамзин с 1816 года жил в Царском Селе. Ли­цеист Пушкин часто бывал у него в доме. Николай Михайлович принял участие в судьбе юного поэта не только литературно – он был в числе тех, кто отвел от него угрозу ссылки в Сибирь. Однако отношения их не всегда были безоблачными. В том же письме к Вяземскому Александр Сергеевич коснулся обстоятельства, ког­да человеческие взаимоотношения учителя и ученика подверглись испытанию:

«…Что ты называешь моими эпиграммами противу Карамзина? Довольно и одной, написанной мною в такое время, когда Карамзин меня отстранил от себя, глубоко оскорбив и моё честолюбие, и сердечную к нему приверженность. До сих пор не могу об этом хладнокровно вспомнить. Моя эпиграмма остра и ничуть не обидна, а другие, сколько знаю, глупы и бешены: ужели ты мне их приписываешь?»

Речь здесь идёт о едком четверостишии 1818 года:

В его истории изящность, простота
Доказывают нам, без всякого пристрастья,
Необходимость самовластья
И прелести кнута.

По «спорным» вопросам Пушкин и Карамзин не раз скрещивали копья. «Однажды начал он при мне излагать свои любимые парадоксы, – вспоминал А.С. в заметках об историке. – Оспоривая его, я сказал: «Итак, вы рабство предпочитае­те свободе». Карамзин вспыхнул и назвал меня своим клеветником. Я замолчал, уважая самый гнев прекрасной души. Разговор переменился. Вскоре Карамзи­ну стало совестно, и, прощаясь со мною, как обыкновенно, упрекал меня, как бы сам извиняясь в своей горячности: «Вы сегодня сказали на меня то, чего ни Шихматов, ни Кутузов (литературные противники – А.Ю.) на меня не говорили». Однажды, отправляясь в Павловск и надевая свою ленту, он посмотрел на меня наискось и не мог удержаться от смеха. Я прыснул, и мы оба расхохотались». Ленту камергера Карамзин носил с неохотой, как позже Пушкин – свой камер-юнкерский мундир.

Высоко ценя творчество Карамзина, в «Путешествии из Москвы в Петербург» Александр Сергеевич даёт развёрнутую характеристику современной сло­весности в сравнении с восемнадцатым веком: «…Схоластическая величавость сделалась необходимостью: к счастью, Карамзин освободил язык от чуждого ига и возвратил ему свободу, обратив к живым источникам народного слова».

Отзывы о главном труде старшего друга то и дело встречаются в литератур­ных записях поэта. В заметках «О прозе», написанных в 1822 в Кишинёве, Пуш­кин называет прозу Карамзина лучшей в нашей литературе и добавляет: «Это ещё похвала небольшая».

Ещё через пять лет: «Появление «Истории государства Российского»… наделало много шуму и произвело сильное впечатление… Светские люди бросились читать историю своего отечества. Она была для них новым открытием. Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка Колумбом».

А в рецензии 1830 года на выход «Истории русского народа» Н. Полевого – оппонента Карамзина – появится краткая и ёмкая пушкинская формулировка: «Карамзин есть первый наш историк и последний летописец».

Если не считать лицейских уроков, исходным источником интереса Пушкина к занятиям русской историей был именно Карамзин. Александр Тургенев писал брату Николаю: «В Пушкине лишились мы великого поэта, который готовился быть и хорошим историком». «В Пушкине, – вспоминал Вяземский, – было вер­ное понимание истории, свойство, которым одарены не все историки. Принад­лежностями ума его были: ясность, проницательность и трезвость. Он не писал бы картин по мерке и объёму рам, заранее изготовленных... для удобного вложе­ния в них событий и лиц, предстоящих изображению». Как это согласуется с за­ветом Карамзина: «История не роман, и мир не сад, где все должно быть приятно: она изображает действительный мир»!

В 1824 году увидели свет два очередных тома «Истории государства Российского», о которых Александр Сергеевич отозвался так: «Они злободневны, как газета». Справедливости ради нельзя не сказать, что в «Борисе Годунове» вели­кий поэт пошёл дальше учителя и старшего друга. Но глубоко символично, что «с благоговением и благодарностью» он посвятил это произведение «драгоценной для россиян» памяти Николая Михайловича Карамзина.

Литературные «негры»

Только, ради Бога, не подумайте, что речь пойдёт о безвестных подёнщиках, вынужденных «подпольно» работать на какой-нибудь раскрученной брэнд в области беллетристики. Нет, в нашем случае негры не фигуральные. Разве что сильно разбавленные. Один французскими, другой русскими кровями – кварте­рон Дюма-пер и Александр Сергеевич Пушкин, которому от африканских пред­ков досталась одна осьмушка. Но и там и тут, согласитесь, гены хорошие.

Сходства между этими двумя писателями гораздо больше, чем кажется на первый взгляд. И дело не только в породистых кудрях, бурном темпераменте и любви к женскому полу. Ежели бы этим все исчерпывалось, не стоило бы и ого­род городить.

Они жили в одну эпоху (Дюма на три года моложе Пушкина, однако пережил его на тридцать с лишним лет), читали одни и те же книги, дышали одним и тем же воздухом свободы: русский дружил с декабристами и сочувствовал греческим гетеристам, француз помогал итальянским гарибальдийцам. Оба писали стихи, прозу, переводили, занимались драматургией, журналистикой и издательским де­лом. Оба не вылезали из долгов и работали как каторжные (впрочем, это уже что-то из Гюго...). Оба не просто интересовались историей, но и интенсивно вводили её в литературу.

Дюма, как известно, объездил много стран, побывал, в том числе, и в России. На русском материале им написал роман «Учитель фехтования». Пушкину не довелось побывать в «дальнем зарубежье», но французский он знал как родной язык, завязка сюжета «Пиковой дамы» приходилась на Париж, в этом же слав­ном городке начинается карьера Ибрагима Ганнибала («Арап Петра Великого»). В 1830 году благодаря дочери Кутузова и горячей поклоннице Пушкина Елиза­вете Хитрово Александр Сергеевич прочитал драматическую трилогию в стихах «Стокгольм, Фонтебло и Рим», изваянную Дюма-пером (да-да, он уже был от­цом, и незаконнорожденному сыну его, тоже Александру, исполнилось лет шесть. Любопытно, что пушкинский первенец, которому вскоре предстоит появиться на свет, унаследует от великого родителя это же славное имя).

Теперь об отличиях.

Две пассионарные личности, привлекательные не только для современников, но и для потомков, конечно же, в литературной табели о рангах существуют в разных «весовых категориях». Пушкин стал символом русского национального духа, синонимом самого творчества. Дюма, родившись с задатками титана, изобрёл два волшебных слова массовой культуры – «Продолжение следует» и пе­чатал свои бестселлеры в газетах под рубрикой «роман-фельетон», подогревая интерес читателей. Погоня за гонорарами сделала его величайшим строчкогоном. По сравнению с этим эпическим трепачом Александр Сергеевич кажется молча­ливым эстонцем, скупо отвешивающим каждое слово. Зато и слово-то – золотое.

Дюма любил пожить на широкую ногу, понимал толк в деликатесах, сам придумывал блюда и соусы, замечательно готовил, а под занавес своей блестящей жизни издал монументальный шедевр – «Большую кулинарную энциклопедию». Может, эта страсть жуировать и не позволила ему стать Прометеем? А Пушкин обожал простую пищу – «щей горшок», печёную картошку, ягоды... Вино пил и воспевал, но чаще утолял «духовную жажду».

И, наконец, последнее. Дюма-отец, предвосхитив все причуды сегодняшнего книжного рынка, к услугам литературных «негров» все же прибегал, а с одним из них даже судился.

А у Александра Сергеевича, конечно же, не было и быть не могло невидимых миру подмастерьев, которые писали бы для него болванки, поверх чего он про­ходился бы пером мастера.

«Сей пол, которому служил»

На запрос «Пушкин и женщины» интернет выдаёт 6 миллионов страниц! Оставим в стороне все рассуждения о так называемом донжуанском списке и его возможных кандидатках, а также все реальные и вымышленные истории о ве­ликих и малых любовных похождениях поэта. Сегодня нас гораздо больше ин­тересует его отношение к женщинам вообще – как к «классу». Интуитивно мы чувствуем: Александр Сергеевич относился к нам хорошо. Но всегда ли?

Можно припомнить немало довольно злых эпиграмм и саркастических посланий, написанных в начале двадцатых годов позапрошлого века и чаще всего адресованных конкретным особам женского пола:«На Колосову» («Все пленяет нас в Эсфири…»), «Кокетке», «На А.А.Давыдову», «Лизе страшно полюбить…», «Гр. Орловой-Чесменской» и проч. Обидно, когда с юношеской безжалостностью мечутся стрелы в две наши ахиллесовы пяты: внешность и возраст. Ну и, конеч­но, высмеивается моральная неразборчивость, которая, кстати, неписанным уста­вом светского общества замужним дамам вполне дозволялась.

Но этот период довольно быстро миновал, и чаще всего поэт писал для дам и девиц лёгкие, ни к чему не обязывающие комплименты-мадригалы, которыми без опаски можно было заполнять любой альбом. (Между прочим, он так набил на этом руку, что некоторый налёт «мадригальности» можно обнаружить даже в иных серьёзных лирических стихотворениях). Осталось и беззлобное подшучи­вание над «милыми слабостями». В третьей главе «Онегина», предваряя пись­мо Татьяны, Пушкин припоминает «красавиц недоступных» и «семинаристов в жёлтой шали и академиков в чепце». И хотя сетует на то, что «доныне дамская любовь не изъяснялася по-русски», готов простить это и героине, и своим чита­тельницам.

Иное дело в прозе. В полемическом запале, помнится, Пушкин соглашался с жалобами А.Бестужева на равнодушие прекрасного пола ко всему, что написано на «нашем родном языке». «Поэзия скользит по слуху их, не досягая души» – это попало в печать, а в черновом автографе и того круче: «Руссо заметил уже, что ни одна из женщин-писательниц не доходила далее посредственности — кроме Сафы и еще одной, говорит Руссо, разумея Новую Элоизу, которую он выдавал за невымышленное лицо... – Они вообще смешно судят о высоких предметах поли­тики и философии, нежные умы их не способны к мужественному напряжению мыслей, предметы изящных искусств с первого взгляда кажутся их достоянием, но и тут, чем более вслушиваетесь в их суждения, тем более изумитесь кривизне и даже грубости их понятия. Рождённые с чувствительностию самой раздражи­тельной, они плачут над посредственными романами Августа Лафонтена и хо­лодно читают красноречивые трагедии Расина».

Этот пассаж, скорее всего, был вызван нападками на «Графа Нулина», в кото­ром критики находили «безнравственность», ссылаясь на невинность собствен­ных племянниц, как будто литература, возмущался Пушкин, и существует толь­ко для шестнадцатилетних девушек! Позже, впрочем, у Александра Сергеевича поубавилось скепсиса относительно восприимчивости прекрасных дам к литера­туре. Героиня «Романа в письмах» замечает: «Теперь я понимаю, за что Вязем­ский и Пушкин так любят уездных барышень. Они их истинная публика». Однако прежние его высказывания успели вызвать протест поэтессы А. И. Готовцовой, на стихи которой Пушкин ответил стихами же:

О, сколько б мук себе готовил
Красавиц ветреный зоил,
Когда б предательски злословил
Сей пол, которому служил!

И вправду, достаточно вспомнить череду пленительных женских образов, воспетых поэтом, включая и его «alter ego» Татьяну Ларину. Правда, злой Пи­сарев потоптал-таки ногами любимую пушкинскую героиню. Справедливости ради скажем, что и от героя он камня на камне не оставил, а заодно и от их соз­дателя: «Думать, что Пушкин способен создать тип образцовой жены и превос­ходной матери, значит положительно возводить напраслину на нашего резвого любимца муз и граций. В такой серьёзной идее Пушкин решительно неповинен. На женщину он смотрит исключительно с точки зрения её миловидности. «Жен­щины, – говорит он в одном письме, – не имеют характера; они имеют страсти в молодости; оттого нетрудно и выводить их» («Материалы для биографии и оцен­ки произведений А. Пушкина»)».

Ниспровергатели воздействуют на нас благотворно и в каком-то смысле помогают содрать позолоту с истинных и ложных кумиров. И доводы их порой зву­чат весьма убедительно. Между тем достаточно открыть любой томик Пушкина, чтобы убедиться в несправедливости обвинений Писарева. Самые лучшие стро­ки поэта обращены к «милому идеалу», так что он не преувеличивал, называя своё отношение к прекрасному полу «службой».

Так было и в литературе, и в жизни. Далеко не красавец, Пушкин был настолько очарователен с женщинами, что многие находили его привлекательным и внешне благодаря уму, весёлости, непринуждённости в разговоре, остроумию и какой-то особенной вдохновенности выражения мыслей. «Женщинам Пушкин нравился, – вспоминал брат поэта, – он бывал с ними необыкновенно увлекате­лен и внушил не одну страсть на веку своём. Когда он кокетничал с женщиной или когда был действительно ею занят, разговор его становился необыкновенно заманчив».

Обратим внимание и на более глубокую оценку Алексея Вульфа: «Нравы людей, с которыми (Пушкин) встречается, узнает он чрезвычайно быстро; женщин же он знает, как никто. Оттого, не пользуясь никакими наружными преимущества­ми, всегда имеющими большое влияние на прекрасный пол, одним блестящим своим умом он приобретает благосклонность оного». То есть, по свидетельству тригорского друга, Пушкин имел успех у женщин, потому что знал и понимал их, что означает – был к ним неравнодушен.

Возможно, необычайный успех Пушкина у женщин тем и объясняется, что он не только влюблялся и волочился. Александр Сергеевич становился другом своих возлюбленных, их связывали достаточно сложные и глубокие отношения, и даже когда связь заканчивалась, дружба сохранялась порой на всю жизнь. Он искал душевной привязанности и не случайно позвал к смертному одру вдову Карамзина, первую свою юношескую любовь.

В общем, любил Александр Сергеевич нашу сестру, подобно Онегину, не только «любовью брата». Потому-то он пользовался взаимностью, да и до сих пор пользуется.

Блоха в обмороке

Мир вокруг нас – разноцветный. И люди с давних пор искали параллели и сравнения для того, чтобы точней обозначить тот или иной оттенок. Например, в «Слове о полку Игореве» встречается слово «бусый»: «бусый волк». В старину говорили еще и так – босый волк. Но не в том смысле, что лесной зверь не наде­вал на лапы обувь: «бусый» значит темно-серый. Это значение слова сохранялось и в пушкинские времена.

С тех пор почти без изменений дошли до наших дней выразительные названия «пьяная вишня» – коричневый с красноватым оттенком и «вороний глаз» – глубокий чёрный. Сегодня и собак особого окраса, и благородные опалы, играю­щие всеми цветами, мы называем арлекинами. А в начале XIX века арлекином, по пёстрой расцветке клоунского трико персонажа итальянской комедии дель арте, называли модную ткань с рисунком из разноцветных треугольников.

Пушкинская и допушкинская эпохи породили немало забавных словосочетаний. Вот яркий пример «смеси французского с нижегородским». «Вердепо­мовый»– это светло-зелёный цвет незрелых яблок. А зеленовато-серый оттенок именовали цветом «влюблённой жабы». Если же вспомнить процветавшую тогда моду на азартные игры, станет понятно, почему ядовито-зелёный именовали цве­том «биллиардного сукна».

Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и золото одетые леса.

Пушкинские стихи сохранили для нас прекрасное слово «багрец». А что же оно означает? Ярко-красный с лиловым оттенком, пурпуровый цвет.

По имени римской богини утренней зари «авроровым» называли два века назад светлый оранжево-розовый или жёлтый с красноватым отливом. Хотя, спору нет, небо на рассвете может играть всеми оттенками солнечного спектра. Так же, как и франты былых эпох. Не случайно Пушкин, обычно сдержанный в цветовой палитре, в «Арапе Петра Великого», описывая «гламурного» Корсакова, не без тонкого юмора перечисляет его башмаки с красными каблуками, голубые бархат­ные штаны, розовый кафтан, шитый блёстками, и пудреный парик. Возможно, восемнадцатый век Александр Сергеевич воспринимал как избыточно цветной по сравнению со своим временем. К этой же эпохе принадлежит и старая графиня в «Пиковой даме». На портрете она красавица с розой в волосах, а в реальности предстаёт разряженной и раскрашенной куклой. Перед Германном она предстаёт в цвете, мало чем отличном от тлена: горничные снимают с неё жёлтое платье, шитое серебром, оставшись одна, «графиня сидела вся жёлтая, шевеля отвислы­ми губами».

И еще несколько слов о казусах. Попробуйте догадаться, что имели в виду наши предки, вспоминая «блоху, упавшую в обморок». Нет вариантов? А встарь под этим подразумевали оттенок коричневого. Вроде бы похожий на цвет блошиного брюшка, которое можно разглядеть только тогда, когда бедное насекомое падает без чувств. И это снова отсылает нас к прошедшим векам, когда под одеждой носили ловушки для блошек, а чтобы не разрушить слож­ные причёски, зудевшие от вшей, почёсывались палочками на длинной ручке. Оперетта Франца Легара «Весёлая вдова» появилась в 1905 году. Но оттенок ро­зового стали так называть гораздо раньше. Возможно, в этом названии содер­жался намёк на отсутствие траура, точнее, на игривую противоположность ему. Розовый с желтоватым отливом, не поверите, – цвет бедра испуганной нимфы. При императоре Павле в такой колер красили подкладку военных мундиров. Правда, ткань для офицеров была гораздо лучше по качеству, чем для солдат. Поэтому, как утверждают знатоки, офицерский оттенок звался цветом бедра ис­пуганной нимфы, а солдатский попроще – цветом ляжки испуганной Машки.

Краса ногтей

Очевидец – Иван Панаев – пишет в своих «Литературных воспоминаниях»: «До этого я нигде никогда не встречал Пушкина. Я преодолел робость, которую ощутил при первом взгляде на этот великий литературный авторитет, подошёл к прилавку, у которого он остановился (встреча была у тогдашнего книгопродавца Смирдина), и начал внимательно и в подробности рассматривать поэта. Прежде всего, меня поразили огромные ногти Пушкина, походившие больше на когти».

Панаев был не одинок. Врачу и составителю толкового словаря великорусского языка Владимиру Далю запомнилось, как бравые уральские казаки, многое повидавшие в жизни, ногтей Пушкина – испугались. Решив, что у поэта на паль­цах когти, они приняли его за антихриста!

Помнится, раньше, во времена Пушкина, отращенный ноготь на одном из пальцев считался признаком дендизма. Даже делали специальные украшения и защиту для такого длинного ногтя у мужчины. Пушкин прикрывал свой экстра­вагантный левый мизинец особым футлярчиком.

В начале девятнадцатого века эта примета могла носить и другой смысл. Автор известной книги «Старая Москва» М.И.Пыляев приводит любопытный эпизод, связанный с этим портретом и включённый В. Вересаевым в свод сви­детельств современников «Пушкин в жизни»: «Одно время отличительным при­знаком всякого масона был длинный ноготь на мизинце. Такой ноготь носил и Пушкин, по этому ногтю узнал, что он масон, художник Тропинин, придя рисо­вать с него портрет. Тропинин передавал кн. М. А. Оболенскому, у которого этот

портрет хранился, что когда он пришёл писать и увидел на Пушкине ноготь, то сделал ему знак, на который Пушкин ему не ответил, а погрозил ему пальцем».

Отращиванием ногтей, мне кажется, Пушкин боролся с неистребимой вред­ной привычкой. Он приобрёл её в детстве – и она неизменно возвращалась к нему в минуты волнения или вдохновения.

Маленького Сашу мать не раз заставала грызущим ногти. Это раздражало её, потому что она сама страдала такой же дурной манерой. Более того, Ю. Тыня­нов считает, что эту вредную привычку Пушкин «несомненно, перенял от матери Надежды Осиповны, жизнь которой сосредотачивалась в спальне, там она си­дела, не выходя по целым дням, не чёсанная и не мытая и грызла ногти, пока не было гостей». И как малыша ни наказывали, как ни связывали ему руки, ничего не помогало.

Конечно, наследственность нельзя сбрасывать со счетов. Но нельзя забывать о том, какие внешние обстоятельства влияли на развитие пушкинской привычки грызть ногти. Всякое волнение усугубляет её, особенно в годы юности. Ещё ярче она проявляется у творческих натур. И творчества, и волнений в короткой жизни Александра Сергеевича хватало с лихвой.

По свидетельству очевидца, Пушкин, получив «Вестник Европы», в котором должно было быть напечатано его стихотворение «К другу стихотворцу», и «не найдя оного, швырнул книжку и забился в угол, кусая ногти».

Быть можно дельным человеком
И думать о красе ногтей

– весьма популярная ныне выдержка из «Онегина». Смешно, что современ­ные метросексуалы – молодые люди, больше всего озабоченные собственным внешним видом, – выводят свою родословную от Пушкина. Правда, цитировани­ем это сходство и ограничивается. Небрежность, свойственная поэту в быту, была бы ими дружно осуждена. Мне нравятся у поэта и другие строки на ту же тему:

Недавно я стихами как-то свистнул
И выдал их без подписи моей;
Журнальный шут о них статейку тиснул,
Без подписи ж пустив её, злодей.
Но что ж? Ни мне, ни площадному шуту
Не удалось прикрыть своих проказ:
Он по когтям узнал меня в минуту,
Я по ушам узнал его как раз.

Эпиграмме 1825 года предпослана латинская пословица «Ex ungue leonem» – «По когтям льва (узнают)» – не без намёка на всем известные пушкинские когти и их остроту.

1 1 1 1 1 Рейтинг 5.00 [1 Голос]

Литературно-художественный и публицистический журнал
Ассоциации русских писателей Республики Молдова

Учредитель и главный редактор – Олеся Рудягина

Редколлегия: Валентина Костишар, Олег Краснов, Виктория Алесенкова, Сергей Пагын, Татьяна Орлова

Литературный редактор и корректор – Марина Попова

Художник – Сергей Сулин

Вёрстка – Людмила Ильина

E-mail: Этот адрес электронной почты защищен от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.

Наши партнёры

в Молдавии

ПУЛЬС - онлайн газета дня

за рубежом

Русские в Казахстане 

Всеукраинская газета "Русский Мир. Украина"

 

«Ритм Евразии» интернет-портал

Портал русской общины Эстонии

 

Международный творческий ресурс соотечественников "Подлинник"

Красноярское Время

Информация

Информационно-аналитический портал "Русские в Молдавии"

Информационно-аналитический портал "Русские в Молдавии" разработан для освещения и популяризации Русского мира, поддержки движения соотечественников в Республике Молдова.

Все заинтересованные стороны приглашаются к сотрудничеству!