Русские в Молдавии

Информационный портал "Русские в Молдавии"

logo 11

Вс28022021

ОбновленоПт, 25 Март 2016 12am

Back Вы здесь: Русское поле Русское поле № 1 (3) Эхо ХХ века Ольга Тиховская. Высокое избранничество дружбы

Ольга Тиховская. Высокое избранничество дружбы

Автор: Ольга Тиховская

Ольга Тиховская родилась в Кишинёве. Тем, что знает и умеет, обязана своим учителям: Виктору Семёновичу Герману, Лидии Исаковне Кройтореску, Маргарите Борисовне Цвик, Людмиле Васильевне Лобзовой, Наталье Дмитриевне Алхазовой, Михаилу Григорьевичу Хазину. Работала в газетах «Кишинёвские новости», «Железнодорожник Молдавии», «Зеркало». Сотрудничала с изданиями «Советская Молдавия», «Вечерний Кишинёв», «Молодёжь Молдавии», «Деловая газета», «Славянский вестник», «В мире книг». После 1991 года участвует в образовательных и культурных проектах в Молдове, России, Украине, Германии, Польше, США, Испании в качестве переводчика, преподавателя иностранных языков, автора учебных программ по межкультурной коммуникации.

Занимается исследованиями в области прагматической лингвистики, истории культуры и биографики.


… А было это ещё до изобретения электронной почты, в прошлом веке, когда всем нам необходимы были конверты и марки, круглые штемпели, сумки почтальонов, ящик с надписью «Для писем и газет» или окошечко «До востребования» на почтамте, где – спрессованные и рассортированные по алфавиту – письма ждали своих адресатов.

В старом доме на тихой одесской улице меня угощает чаем девяностопятилетний хозяин, последний из некогда многолюдного семейного гнезда. Мы говорим о тех, кого уже нет и о том, чего нет, следуя причудливой логике моего собеседника.

– Нет уже никого. Один я. Нет никого, и к чаю ничего нет. Никого… Возьмите вон ту коробку, там на полке. Да, вот эту. Берите. Там было печенье. Теперь ничего там нет. Возьмите с собой. Подарок. Там – для вас есть…

Снимаю с полки тёмно-красную коробку. Печенье московской фабрики «Большевик». Было печенье. А сейчас? И что там может быть – для меня? Открываю. Рисунки, фотографии, конверты, бумаги… Наугад выбираю сложенный треугольником листок. Письмо? Первая строчка обжигает: «Олюшка, радость моя!»

Да, это – для меня. Но – в марте 1942-го – письмо это было адресовано не мне. В Алма-Ате, на почтамте, в длинной очереди к окошку «До востребования», среди эвакуированных, беженцев и командировочных, стояла та самая Олюшка, чтобы получить и тут же прочесть письмо, спустя более полувека выуженное мною наугад из тёмно-красной коробки.

Для почтового работника в окошке Олюшка была адресатом на «У», согласно предъявленному паспорту: «Улицкая Ольга Петровна».

Для автора письма, доставленного в Алма-Ату из Красноуфимска, Олюшка была адресатом на всю жизнь. Долгую жизнь, вместившую в себя мимолётную счастливую молодость и неподвластную времени дружбу, годы репрессий, войну, разлуку, эвакуацию, гибель родных и близких.

«Мой бесценный друг»… «Подруга моя»… «Зулочка»… «Моя дорогая Буковиночка»… «Сестра моя, подруга»… «Тихий мой свет»… Эти дружеские обращения – не литературные изыски, напетые эпистолярной музой.

Автору писем не было нужды в заимствованиях, языковых поделках и подделках. Подлинностью чувств и щедрым поэтическим даром отмечены послания, подписанные то просто «Лена», то «Твой Детпис». Лишь однажды, вместо странного словечка «Детпис», появляется «Твоя Благинина». И на эту изящную вязь мгновенно откликнется память, рифмуя какие-то детские певучести: «Мама спит, она устала... Ну, и я играть не стала…» Елена Благинина! Книжки с картинками, читаем по складам. А ещё – школьный праздник, и ты со сцены – наизусть, с выражением: «Почему ты шинель бережёшь? – Я у папы спросила…» А в зале – твой папа, у которого нет никакой старой военной шинели, потому что он молодой, потому что он в Черноморском флоте служил. Но папа улыбается и вместе со всеми аплодирует. Потому что это – просто стихи. Сочинила Елена Благинина.

«Твоя Благинина»… Твой детский праздник и – вот эти листочки в коробке из-под печенья?

Возможно, их было больше. Но уцелели всего шестнадцать. Некоторые были сложены треугольничками, другие отправлялись в маленьких самодельных конвертах.

Востребованные и прочитанные сегодня, письма эти – не просто фрагменты дружеской переписки. Это документальные свидетельства о личной истории мирных граждан в годы Великой Отечественной войны. Пусть нам немало известно об этой эпохе, но не объёмом информации замеряется память о прошлом. И не поставлена точка в Истории, и не сказано всё, о чём знать и помнить должны все наследники победителей и все наследники побеждённых, поколение за поколением.

Чем была эта война для людей без оружия? Лично для каждого из героев и не героев, жертв и свидетелей? Знаем? Понимаем?

Понимаем, почему – изящным почерком детской поэтессы – выведено: «... я должна сказать, что старикам в этой войне, во всей этой мясорубке лучше не жить, чем жить»?

Понимаем, каким опытом оплачена строчка «…я жалею, что мои бедные родители дожили до этой страшной войны»?

Понимаем, что стоит за признанием о готовности «пребывать в мокром подвале, хворать, носить рванину, лишь бы кончилось кровопролитие и вернулись дорогие наши воины»?

Печать войны – на каждом и в каждом письме. Но есть и другое, нам сегодня настолько необходимое, что ни одна архивная находка не покажется излишней, если вчитаться, если вглядеться…

Из фрагментов чудом сохранившейся переписки – как на возрождённых реставраторами фресках – складываются портреты двух русских женщин ХХ века, одарённых высоким избранничеством дружбы.

Востребованы эти письма в нашем культурном пространстве, где – с обложек журналов и первых полос еженедельников – нагло рекламируется однозначно скабрёзное толкование женской дружбы.

Конечно же, не этой горсточке писем – тягаться с «прекрасным новым миром» киноактрис, певиц и сценаристок, сделавших свою, однозначно однополую, личную жизнь доходным и лакомым информационным поводом для средств массовой информации.

Нет, не тягаться. Но – присутствовать в культурном пространстве. Свидетельствовать о другом, непреходящем и бесценном человеческом опыте. Быть востребованными – и дойти до новых читателей, новых адресатов.

В 1942 году режиссёр Центральной объединённой киностудии в Алма-Ате Ольга Петровна Улицкая ещё не знала, что после войны она ненадолго вернётся в родную Одессу. Затем окажется в Кишинёве, в небольшой группе профессионалов, создававших основы молдавской кинематографии. Киностудия «Молдо-ва-филм» будет многим обязана кинорежиссёру Ольге Петровне Улицкой.

И вряд ли бы всерьёз восприняла ироничная Елена Александровна Благинина свой нынешний титул «классик детской литературы» – в тот мартовский день, когда присела за грубо сколоченный стол в чужом доме, под Красноуфимском, чтобы начать это письмо…

<4 марта 1942 года>

Олюшка, радость моя! Очень я счастлива, что получила, наконец, весточку от тебя. С чего начать и не знаю. Вероятно, ты многое узнала обо мне из письма к Квиткам. Скажу коротко, что я живу в трёх километрах от города, в маленькой тесной конурочке с двумя беспомощными женщинами, разлучённая (боюсь, что навеки) со стариками и Егором. Со стариками потому, что они так больны и так несчастливы, что вряд ли протянут до поры, когда я смогу их вытащить. А как я смогу их вытащить – бездомная и почти нищая? Ведь за четыре месяца я заработала здесь 700 р<ублей> (!!) <…> А ведь кормиться им тоже хоть чем-ниб<удь>, хоть как-то всё же надо! Так что, друг мой, старики – самая острая и самая страшная моя боль. <…>

Моё участие в том, что сейчас происходит в стране, столь незначительно, что иногда удивляешься – ради чего такая пропасть усилий? Но жизнь идёт своим чередом, она захлёстывает и несёт, и ты будто пловец, у кот <орого> ноги почти что (не совсем ещё) сведены судорогой.

Однако и здесь, в глуши, мы пытаемся кое-что делать и делаем, только мне сегодня очень грустно и я об этом «кое-что» расскажу тебе в следующий раз.

Михречка, моё родное дитя, мается в Кулясове, а я тут пропадаю от тоски по нём. Родная моя, душенька моя и голубка! Поклонись и обними своих всех – старичков милых и сестёр. Я целую тебя и люблю тебя, и грущу, что мы так разлучены надолго, и жду вестей поскорей, поскорей.

Есть ли связь с Осипычем?

Твой Детпис

Этот сложенный треугольником листочек был доставлен в Алма-Ату 18 марта 1942 года, всего за две недели. Всего! У нас другой ритм переписки и другое ощущение времени. Но так же нетерпеливо мы открываем электронные письма от друзей, вдруг объявившихся после долгого молчания. И так же второпях – пропуская буквы и запятые – отсылаем ответ, где россыпь имён, вопросов, новостей и «сердца горестных замет» не нуждается в комментариях.

Но письмам из тёмно-красной коробки краткие комментарии всё же необходимы. Вот подпись «Детпис» – слово донельзя пристойное и профессиональное, сокращённый вариант сочетания «детский писатель». Это одна из поистине бессчётных шуток и выдумок языкотворицы Благининой.

Упомянутое «письмо к Квиткам» было отправлено в Алма-Ату, где в это же время находились в эвакуации Лев Квитко и его жена Берта. Лев Моисеевич Квитко (1890 – 1952 гг.) – тоже «Детпис», друг, замечательный еврейский поэт, стихи которого так талантливо и щедро переводила Елена Благинина.

«Старики» – родители поэтессы, отец Александр Александрович Благинин (1876–1943 гг.) и мать Неонила Михайловна.

«Егор» – Поэт Георгий Николаевич Оболдуев (1898–1954 гг.) был мужем Елены Благининой, безмерно ценившей его поэтический дар и после его смерти написавшей: «…убеждена, что судьба столкнула меня с гениальным поэтом». В её лирических стихах и прозе мы находим воспоминания о человеке и поэте, «чьё существование отсветом лежит на моей судьбе, с чьим именем уйду из жизни».

«Михречка» – Михаил Александрович Благинин (1916–1944 гг.), младший брат поэтессы, о котором она писала в мемуарах: «Мой брат Миша Благинин, которого в просторечьи звали Михрюткой, <…> был невысокий, бледный юноша с прелестными глазами, открытое, чистое выражение которых напоминало старые дагерротипы. <…> Он был моложе меня на 13 лет, поэтому в моём к нему отношении был оттенок материнства. <…> Ни с одним человеком на земле не было у меня таких высоких и складных отношений».

«Осипыч» – Александр Осипович Гавронский (1888–1958 гг.), муж О.П. Улицкой, ставший жертвой сталинских репрессий и находившийся в ГУЛАГе. Благинина познакомилась с ним в 1934 году в Медвежьегорске, где отбывал ссылку её муж Г. Н. Оболдуев. Мудрым Учителем для очень многих страдальцев и мучеников ГУЛАГа был философ и режиссёр Александр Гавронский, до конца жизни оставшийся настоящим другом поэтессы. А просторечное «Осипыч» – не фамильярность, но нежное и шутливое обращение, придуманное Благининой.

<27 марта 1942 года. Из Красноуфимска>

Сижу, бессмысленно уставясь в одну точку, и не могу двинуться. Сердце болит очень: так, что охота его выбросить. А вообще-то говоря, дела не так уж плохи: связь с издательствами есть, материалу для работы сколько хошь, есть хлеб, есть кров и, что всего важнее, есть надежды. <…>

И всё же – тоска. Ох, Зулочка, ужасная, совершенно шариковая тоска (Шарик – наш голодный пёс). Красноуфимск надоел смертельно – я пошла бы домой пешком.

Почему ты, стервец, молчишь? (В сущности, отсель письмо и начинается). Я тебе писала нивесть когда, а ты хоть бы звук какой издала. Я беспокоюсь: всё ли хорошо с родителями, с сёстрами, с племянником? Пиши поскореича. А сам-то ты, Зулус, ничем не поврежден? Никакой хворью? Гляди, а то ведь нам с тобой болеть строго воспрещается.

У нас всё ещё снег валит и валит. Детпис сказал однажды:

Поди, до кровель намело,
А всё снега, снега.
И хлеще холода тепло
Чужого очага.

Но тучи уже набухли, дорога стала скользкой, т<о> е<сть> я свои три километра делаю не 35 м<инут>, а час. Что будет дальше – не знаю.

Мума тоже совершенно перестала писать, и от Катьки ни звука. Вот изза вас-то, сволочей, и болит сердце. А от Осипыча есть что-нибудь?

Детпис.

Дружеское прозвище «Зулус» сопровождало Ольгу Петровну Улицкую со времён одесской юности, и в переписке встречается неоднократно.

«Мума», а в последующих письмах и «Муся» – это писательница Мария Ивановна Поступальская (1901–1972 гг.), подруга и однокурсница Елены Благининой по Высшему литературно-художественному институту имени Брюсова. В своих воспоминаниях «Бульвар Новинский № 6» Благинина писала: «Муся Поступальская была красива: большие лучистые глаза её под веками, о которых у Пастернака – «были дивны веки царственные, гипсовые», сияли радостью жизни, умом и большой душевной силой. Хорошо организованная мускулатура лица делала его линии чистыми и чёткими – скульптурными. Светловолосая, лёгкая, она была действительно хороша».

«Катька» – имя, которое ещё не раз появится в письмах, расшифровывается так: Екатерина Терентьевна Беклешова-Блёклова (1898–1977 гг.), художница, создававшая уникальных кукол для театральных представлений. Екатерина Беклешова была на несколько лет старше большинства друзей «благининского» круга, и в письмах поэтесса уважительно обращается к ней на «Вы», но в посланиях к общим друзьям выскакивает озорное «Катька».

Вспоминая первую встречу и первые впечатления, Елена Александровна много лет спустя напишет о Беклешовой: «Она была именно дама, высокая, статная. Цветущее лицо, прелестного рисунка рот, наполненный великолепно сияющими при улыбке зубами. Под каштановой чёлкой – большие роговые очки, которые каким-то непостижимым образом завершали, делали неотразимо женственным это лицо».

Тогда, оказавшись в гостях у Беклешовой, шумная компания во главе с Еленой Благининой не скупилась на песни, каламбуры, частушки: «Хозяйка сидела, глядела, больше всё молчала, и… вдруг засверкали в улыбке её великолепные зубы, разметалась чёлка, подпрыгнули и полетели в сторону очки, тут же подхваченные чьей-то ловкой рукой. Наша хозяйка смеялась, трясла головой, и тут мы поняли – своя в доску! Своя! Своя! Можно считать, что с этого вечера и зародилась наша большая, долголетняя дружба».

<1 мая 1942 года. Из Красноуфимска>

Мой бесценный друг! О тяжёлой твоей утрате я слышала давно (мне писала Муся) и я даже боялась поэтому докучать тебе письмами. Милый мой, ты не желаешь мне пережить того, что довелось тебе, а меж тем это надо мной нависло. Только мне ещё хуже: ты хоть могла закрыть глаза твоему бедному, кроткому страдальцу, а я боюсь, что не успею. В середине мая выезжаю в Киров (жду только конца хлопот по получению разрешения на выезд и въезд), куда необходимо ехать, т<ак> к<ак> мои бедные старики совсем погибают там и надобно их выручать.

Я не стану утешать тебя в твоём большом горе, но я должна сказать, что старикам в этой войне, во всей этой мясорубке лучше не жить, чем жить. Конечно, нам детям больно и тяжко провожать их туда, но ещё больнее и горестней знать, сколь безмерна их скорбь здесь, и даже не в силах хоть немножко облегчить их страдания. Я опять повторяю свою старую и, с каждым днём все более подтверждающую свою обоснованность мысль, что я жалею, что мои бедные родители дожили до этой страшной войны. За десять месяцев они потеряли сына, двух внуков, невестку (жена и дети брата Саши, оставшихся у немцев), лишились крова, одичали от одиночества, истомились от холода, претерпевают все муки крайнего недоедания (мои пятьсот-шестьсот рублей в месяц не спасают их) и очень сильно хворают. Я чувствую себя виноватой в том, что они остались одни и в таком положении. Я где-то ошиблась, хотя всё время хотела сделать им только хорошее. <…>

Ты зовёшь меня! Я бы с радостью – да сама посуди, куда мне! <…>

У нас ждут большого наводнения. Если нас постигнет ещё и этот божий гнев, совсем дело плохо, потому что ждут воды 14-го года, когда наш утлый остров был потоплен. <…>

А весна! Когда я слышу это самозабвенное и счастливое многоголосье поутру, вижу солнце, пробивающуюся свежую траву, тёплый и жирный чернозём под ногами (неистово размешанный в титаническую грязь) сердце обливается кровью от всей этой благодати, и тем грустней становится на душе.

Пиши мне чаще, моя любимая Олюшка. <…> Поцелуй твою кроткую старушку и всех твоих близких.

Твоя Лена

О своей тяжёлой утрате Ольга Петровна сообщила Благининой не сразу: в середине марта, в алма-атинской больнице умер её отец, но только к середине апреля сложилось письмо, которое сохранилось в архиве Е. А. Благининой в Москве. Вот что писала Ольга Петровна своей подруге:

«Я знала, что если не буду каждый день возле папки – он будет чувствовать себя очень плохо, беспомощным и покинутым. Он называл меня своей защитницей и покровительницей, он целовал мне руки, когда я уходила.

Можно было просто реветь от жалости. Когда человек, давший тебе жизнь и отдавший всю свою жизнь для своих детей, на старости лет, последние дни своей жизни, оказывается вдруг больным и беспомощным, среди чужих, равнодушных людей – это страшно, это невыносимо больно. Каждый день я спешила в больницу с тревожной мыслью: а как сегодня? И когда входила в палату, сердце билось сильно, и первый же взгляд старался всё охватить, всё определить. С его жизнью поднималась и падала моя жизнь. Может быть, всё это обострялось ещё тем, что много лет я жила вдали от семьи, а теперь вот пришлось быть единственной папкиной опорой и поддержкой, слиться всем сердцем и всеми нервами с каждым трепетанием его угасающей жизни.

Он и умер у меня на руках, бедный, бедный мой папка, который всё мечтал выйти из больницы к маминым именинам, чтобы «испечь ей пирожок, хоть какой-нибудь». Леночка, не желаю тебе никогда видеть, как отлетает Жизнь, с отчаянием следить, вздохнёт ли ещё раз – и увидеть: вот уже последний… а потом неподвижность и холод».

«Предъявитель сего Херсонской губ., города Одессы одесский мещанин Петр Улицкий» –так начиналась запись в паспорте, выданном 6 марта 1896 года тридцатилетнему портному, запасному закройщику «старшого разряда 22 Драгунского Астраханского генерал фельдмаршала Великого князя Николая Николаевича полка». Нотариально заверенная копия этого паспорта оказалась среди писем как единственная подсказка. Семьдесят шесть лет было отцу Ольги Петровны, когда в 1942 году он умер на больничной койке, в эвакуации.

Война продолжалась, и список испытаний, потерь, трагедий, которые были суждены обеим подругам и их друзьям, ещё не был исчерпан. Но были дни, когда возвращались надежды на лучшее и вера в свои силы.

4 сентября 1942 года Елена Благинина отправила последнее письмо из Красноуфимска. Возможно, были и другие, но сохранились именно эти строки, адресованные художнице Екатерине Беклешовой: «Моя родная душенька, ничего не стану писать, так как скоро выезжаю в Москву. Вы можете представить без особого труда, что я сейчас испытываю. На душе просторно и светло, и кажется всё не таким страшным. Я еду в командировку, но вдруг удастся остаться в Москве, вдруг ей понадобятся моё сердце, голова, руки и мои слабые, но чистые способности стихотворца».

Так и случилось: осенью Елена Благинина возвращается в Москву, в подвальную квартиру, где жила до войны. Теперь письма в Алма-Ату отправляются со знакомого всем друзьям адреса: «Кузнецкий мост, 3». О том, во что превратился этот некогда шумный и гостеприимный подвал, поэтесса написала в воспоминаниях: «В подвале стояла стыдь. Опадала штукатурка со стен. Сырые углы пялились грозно и слёзно. Топить перестали совсем».

<18 декабря 1942 года. Из Москвы>

Я стала вроде тебя – никак не соберусь ответить. Да и писать-то, по правде сказать, особенно нечего. Жизнь у всех очень похожа: работа, сон короткий и длинный (далеко не столь праздничный) обед.

Но есть радости. Приехала Мума – я была очень ей рада, очень счастлива встречей. Мы наперебой болтали часов десять подряд и ничуть друга от друга не устали.<…>

Егор в Куйбышеве, и ему стало лучше, т<ак> к<ак> он сейчас работает в Информбюро. Это приятно, но, кажется, Информбюро переедет в Москву. Везёт!

Я стала как-то плохо себя чувствовать. Слабость, страшная жажда покоя. Если б можно было, лежала бы целыми днями в постели, но нельзя, хотя всё-таки лежу в ущерб всем делам. <…>

В подвале всё время, вот уж месяц, топили, и было градусов 10ть, а сейчас, кажется, нету дров. Замёрзну ко всему.

Работы много – масса. Сочинила кое-что своё <…>.

Ну, кажется, всё. Я очень тебя люблю, моя хорошая, моя душенька. Красоты душевной ты необычайной (а телесно тоже). Был у меня Квят – говорил то же самое. Рувим внушает мне много опасений. Он плохо себя чувствует, очень постарел. Жалко мне его.

С Егором всё не ладится, нехорошо. Он всё-таки чудной.

Обнимаю тебя, моя радость. Напиши мне, вырви полчасика.

Твоя Благинина

Постепенно съезжались в Москву друзья, возвращаясь из эвакуации. Заходили на огонёк и «Мума» – Мария Поступальская, и «Квят», «Квиточка» – Лев Квитко, и старый друг «Рувим» – писатель Рувим Исаевич Фраерман (1891–1972 гг.), автор книги «Дикая собака Динго, или Повесть о первой любви».

<25 февраля 1943 года. Из Москвы>

Мой обожаемый Зулусик!

Прости, что не вдруг ответила тебе на твоё письмо – такое хорошее. Письмо пришло без меня – я ездила в Красноуфимск на похороны отца. Умер мой родной старичок, не вынес тяжёлой этой жизни. Я хоть разумом и понимаю, что ему лучше было умереть, но, видно, кровь говорит, и ничего мне на свете так не хочется, как обнять его милые косточки, посмотреть в дорогое лицо.

Мы бедно и тихо похоронили его, и как стало пусто в этой нищей красноуфимской комнате! На кладбище хорошо – берёзки, липы, ели. У поголовья у папки сирень. Лежат длинные синие тени на снегу, большое небо над могилкой, тишина.

Я попрощалась с моим дорогим и уехала в Москву – в одинокий холод подвала. Тут я взяла и поставила печку прямо в плиту на кухне и вот уже пятый день топлю чем бог послал и отогреваю душу. На кухне и сейчас сижу – пишу тебе и Осипычу письма. <…>

Работаю мало и плохо, особенно последнее время. Стала нища, как в юности, но если бы не ответственность перед матерью, кот<орую> нужно как-то вытянуть, то не чувствовала бы себя от этого несчастной. Отнюдь!

«Лепетание Леты» пришлю позднее, а то сейчас такая прорва всяких дел, что и сказать не могу, когда я всё это сделаю.

Мума и Катя мои утешения во всех скорбях. Катька идол потеряла карточки на февраль и свои, и мои, т<ак> ч<то> сидим, как раки на мели.

Михречка давно ничего не пишет. Очень болит об нём сердце. <…>

Я устала! Охота лечь и не вставать неделю – лежать, лежать, лежать. Но нельзя – жизнь тащит, вертит, карябает, рвёт, царапает и ломится всеми неудобствами и маятой в душу, в тело, в окно и в дверь. (Перечитала, и получилось вроде как ругательство).

Родная моя! Обнимаю тебя и жажду видеть, увидеть как можно скорей. Есть ли у тебя надежда на возвращение в Москву? <…>

Ну, привет, привет и тысячи земных поклонов. Обними сестриц и мамочку.

Твой Детпис
Москва

Потери и прощания…Сорокалетние подруги, каждая в свой черёд, проходят эту полосу жизненных испытаний. Они пишут о смерти отцов – и детское просторечное «папка» звучит у обеих с неизбывной нежностью.

О «Лепетании Леты», цикле стихов, созданном Георгием Оболдуевым в 1937–1938 годах, Ольга Улицкая писала подруге из Алма-Аты: «…у тебя, наверно, сохранилось «Лепетание Леты». Перепиши мне из него, что захочешь, и пришли. Я так жалею, что почти ничего не запомнила. Голодаю здесь без книг. Если что попадётся (увы, редко), – набрасываюсь с жадностью каннибала и проглатываю».

<8 июня 1943 года. Из Москвы>

И вот, Олюшка моя дорогая, выбрала я минуточку и пишу тебе. Правда, думаю я, что письмо это тебя не застанет, ибо слышала я, что ты собираешься в Москву. Но пока суд да дело, я думаю – авось поспеет письмецо.

Писать, по правде говоря, не о чем и неохота, потому что скучно писать о том, что маму прописывала полтора месяца, что Патя мается в поисках работы, что трудно мне всегда на юру и на людях (ведь ты знаешь моё пристрастие к ночным бдениям – к работе до рассвета, к поздним вставам). Получается довольно тяжёлая обстановка – я ложусь, мама встаёт. Мама ложится, я сажусь работать. Патя мрачная, подвал мрачный, мокрый, мама хворает и поднывает, я злюсь и раздражаюсь ужасно. Ко всему этому хлеб насущный, за которым гоняю без устали (а на самом деле с огромной усталью). <…>

Был проездом в армию Егор. Ночевал у меня. Под кровлей моей было солнце, но я не заметила его и сама устрашилась пустоте своего сердца. Я ничего не ощутила – ни любви, ни нежности, ни страха за его судьбу. Он был, как всегда, с вечера – на людях возбуждён и разговорчив, потом, когда мы остались одни, заснул очень скоро, потому что, видно, устал ужасно. Утром я поцеловала его и поняла, что целую старое, очень замученное лицо. Что-то во мне дрогнуло и быстро угасло, и я опять заснула. Он был ещё раз без меня, говорил с мамой, велел кланяться мне и сказал, что не вернётся, т<ак> к<ак> ушёл на войну рядовым с танковой частью. Видишь, как страшно и как пусто кончилась эта сокрушительная страсть. <…>

С Мусей видаюсь редко, она обижается, а я не нахожу времени – от всего устаю безумно, быстро теряю силы и то, что она обижается, тоже не очень остро воспринимаю, потому что в глубине сердца люблю её нежно, жалею искренно об утрате её, такой непоправимой. <…>

Осипыч часто и любовно пишет мне. Я отвечаю с удовольствием ему и очень, очень хочу свидеться с ним.

Работать – не работаю. Некогда почти! Да и с таким нутром и нечего думать о творческой работе. Перевожу всё больше украинцев и евреев.

В Москве дожди – настоящего тепла ещё не было. Ещё в Москве сплошные огороды, и потом – страх ожиданья всего самого тяжёлого. Театры, впрочем, полны. Полно детей, что вселяет в меня удивление и некоторую боязнь за них.

Олюшка! Приезжай скорее! Хочу обнять тебя и прижать к своему замученному сердцу.

Лена

«Патя», «Клеопёсик», Клеопатра Георгиевна Спанаки – подруга и соседка по квартире на Кузнецком, 3.

«Непоправимая утрата» для круга друзей Благининой – смерть мужа Марии Поступальской, Александра Абрамова, по прозвищу «Сашича». О нём скорбят и те, кто вернулся в Москву, и те, кто ещё мыкается в эвакуации, и те, кто воюет на фронте.

Писатель Александр Николаевич Абрамов (1906 – 1943 гг.) был редактором журнала «Знание – сила» и редактором издательства детской литературы «Детиздат». Его книги для детей «Десять моделей», «Путешествие на геликомобиле», «Электрический город» были популярны среди тех, кто интересовался техникой и научной фантастикой.

<4 февраля 1944 года. Из Москвы>

Дорогой мой Зулусик!

Я не знаю, почему ты не получала моих писем, но факт тот, что ты их не получала. <...>

Я болею, сестра моя, подруга, я хирею и быстро, быстро теряю остатки сил. Почему и как это происходит и вернутся ли эти силы, я не знаю. Но пока их нет, дело выглядит не очень казисто.

Я бедна
Воспоминаньями о мире.
Он был бы радостней и шире,
Да дело в том, что я одна.
Одна красу его вбираю,
Одна красу его люблю,
Одна работаю, скорблю
И одиноко умираю.

И так как я одна, то хворать никак невозможно: всё кругом замирает в одичании. Пайки пропадают – и за ними некому сходить. Попросить трудно – все заняты и замучены и тоже на пределе. Комната запустевает – пыль и скука одолевают её. Бельё не стирается, чайник холодный <...>. Поэтому я изо всех сил карабкаюсь и отбиваюсь от гриппов, гаймаритов, мигреней и прочих мелких и крупных бесов. Но это очень, очень трудно!

Ездила я в Орёл – на родину. Нагляделась всего вдосталь. Скорбно мне было там очень. Сочинила несколько стихов. Объединённых общим названием «Золотой мост». Буду по очереди тебе эти стишки посылать. Сегодня пошлю первых два-три.

У меня в общем-то всё хорошо. Я дома, эту зиму не мучаюсь от холода – топят. Снабжение хорошее – кормлю много народа: маму, Михрю, Сашу (брата), кот<орый> у меня бывал очень часто, и много захожего голодного люду. Кормлю не очень хорошо, но всё-таки. <…> Работаю порядочно, хотя и мало для своих возможностей. Только очень уж неприглядна жизнь без милой, верной руки, без заботы, без всякого участливого вниманья и нежности. Очень люблю подруг, но они ведь тоже заняты. Муму жалею всех больше. Ведь она потеряла то, что я только что перечислила, т<о> е<сть> самое драгоценное в жизни.

Стала я ещё очень раздражительна и зла. Могу работать только, когда одна в своей комнате: всякое присутствие раздражает в сто раз больше, чем раньше. А как нарочно у меня сплошной вокзал – один приезжает, другой уезжает, третий находится на пути ко мне. Я ещё больше устаю и болею, перемогаюсь и стервенею, потому что вся эта возня связана с кормёжкой, с упаковкой багажа. С какими-то бесконечными хлопотами. Нет, я всё-таки устал! И всё же надеюсь на лучшее – жду его. И жду встречи с тобой – очень, очень жду этого!

Осипычем – его мужеством, стойкостью, спокойствием восхищена. Молодец! Вот бы мне хотя бы немного от всех этих его качеств. И я думаю, что после войны вы соединитесь и будете беречь друг друга до могилы. Как это хорошо! М<ожет> б<ыть> я чего-ниб<удь> не написала – что для тебя интересно – не знаю. Слишком длинна была наша почтовая разлука. Ты спрашивай, я буду отвечать. И вообще пишу совсем сумбурно – это от хвори. А ты мне прости корявость эту всяческую и пиши бога ради чаще.

Обнимаю и земно кланяюсь тебе и целую несчётно, моя любимая, тихий мой свет.

Твой Детпис.

<… > Патя очень плоха – худа как спичка и еле дышит. Гриша – брат её, недавно помер – хоронили горько, как-то очень одиноко. Патя переживает всё это. Вообще много кругом всякого житейского горя. А ведь Грише-то лучше стало! Это про него я когда-то сочинила, сочиняя вообще обо всех у порога смерти:

Она простит мою гордыню,
Благословит мой бедный прах,
И как высокую святыню
Покой поставит в головах.

А что может быть лучше покоя для человека, замученного тяжёлой жизнью?

Пиши же!

<23 февраля 1944 года. Из Москвы>

Приезжай, подруга!

(Письмо Зулусу в Алма-Ату)

О былом содоме
Памятку сотри!
Стало тихо в доме
На Кузнецком, 3.

Не шумят подвальцы
И гостей не ждут.
У хозяйки пальцы
От стужи гудут.
Сыплется зловеще
Мокрая стена.
На хозяйке вещи –
Рванина одна.

А её морщины
Про года не лгут.
От неё «мурщины»
За сто вёрст бегут.
Ест она картошку,
Чёрный хлеб жуёт.
Ну, и понемножку
Всё-таки живёт.

Божия старушка,
Тихая свеча, –
Вашая подружка
Ох, и живуча!

Еле-еле дышит,
Тащится, бредёт.
А чегой-то пишет,
И чегой-то ждёт…
Ждёт она подругу
Сердца своего.
Ждёт она подругу,
Больше никого.

Всё-таки в подвале
Хоть неяркий – свет.
Всё-таки в подвале
Хоть плохой – обед.

Всё-таки в подвале
Чистота кругом.
Всё-таки в подвале
Настоящий дом.
В нём сырые стены,
В нём харчи плохи,
А живут камены,
А текут стихи.

Рядом с Бенвенуто
Пушкин, Тютчев, Фет…
За окном – салюта
Карнавальный свет.

В залпах нету страха,
В них – особый тон.
Будто фугой Баха
Полон небосклон.

В музыке победной
Вечности залог, –
Нашей жизни бедной
Пышный эпилог.

Приезжай, подруга,
Я тебе верна.
Трудно друг без друга
В наши времена!

Детпис
23 февраля 1944 г.
Москва

Как и другие письма Благининой, это, стихотворное, было отправлено с пометкой «До востребования». И оно было востребовано! Когда Ольга Петровна переписала письмо и переслала копию мужу, у стихов появились новые читатели. История, рассказанная актрисой и ученицей А. О. Гавронского Тамарой Владиславовной Петкевич в книге «Жизнь – сапожок непарный», получила неожиданное продолжение. Но сначала – история:

«После одного грустного разговора Александр Осипович пригласил меня зайти в барак. Я присела у его самодельного столика. Он что-то вынул из чемодана и сказал:

– Я хочу тебя познакомить со своей женой Олюшкой.

Протянул мне большую фотографию. На меня глянуло прекрасное и горестное женское лицо. Стриженая. В зимнем с меховым воротником пальто. В глазах – застывшая боль.

– Это моя жена Ольга, Тамарочка. Ещё её зовут Зулус. Когда-нибудь ты с ней познакомишься и очень её полюбишь.

«Вот он – тайный источник сил дорогого моего Александра Осиповича», – думала я. Более десяти лет они были в разлуке. Я слышала, что она все эти годы посылала ему посылки и письма, поддерживала его. И разве я могла тогда предположить, что и правда познакомлюсь с ней через шесть лет и она станет родным, бесконечно близким мне человеком.

– Спасибо! – сказала я тогда, возвращая фотографию. – Познакомилась.

Вместе со снимком он достал письмо. Подумав, произнёс:

– Это стихи Олюшкиной подруги, Елены Благининой, посвящённые ей. А муж Благининой – поэт Георгий Оболдуев. Арестован в тридцатых. Хочешь, прочту стихи Благининой?»

Услышав «Письмо Зулусу в Алма-Ату», Тамара Петкевич «попросила разрешения переписать вирши одинокой души: с ними легче жить дальше».

История с продолжением. Они, действительно, встретились. В 1952 году, через два года после освобождения из лагеря, Тамара Петкевич добралась до Одессы и нашла тот самый дом на тихой улице, где жила семья Улицких и где, спустя много лет, я получила в подарок тёмно-красную коробку из-под печенья.

<6 июня 1944 года. Из Москвы>

Подруга моя! Прости и ты меня за долгие сборы – всё некогда да недосуг написать письма даже самым дорогим людям. <...>

Несчастный Егор тоже в Москве, и никак его не прописывают. <...> Я ещё путём не видела его – всё время уходит на какую-то жуткую толчею.

Вероломный Рувим тут – сочинил пьесу, получил лимитное питание, подкормился, окреп, пьёт водочку и уже ни за кем не ухаживает. Я вижу его редко, а сейчас он уехал в Салочу. <...>

Мой бедный любимец Михрютка, мой сыночек – на фронте. Проехал туда как раз в то время, когда чорт унёс меня в деревню, куда ездила, чтобы хоть немного отдохнуть и очухаться от скорбей. Боюсь я за него ужасно. Уж о маме не говорю. Бедная старуха не осушает глаз. <...>

Егор был целый месяц в Москве, не всколыхнув во мне никаких чувств, кроме жалостной памяти о былом моём с ним счастье и страдании. И всё же, с тех пор, как уехал, всё я думаю о нём, как о родном и кровном, как о человеке, для которого, если б он того захотел, я могла жить.

Круг друзей, такой поредевший, держится тесно и любовно, и чем больше скорбей, тем он неразрывней. А скорбей и утрат хватает. Мы потеряли Костю Блёклова, который умер год тому назад – 22 июня в Магадане. Не стану писать тебе о том, что я пережила, узнав о его гибели. Я и сейчас никак не могу привыкнуть к этой мысли.

С Мумой видимся часто. Она всё глубже скорбит о Саше, всё чаще о нём вспоминает, всё безнадежней смотрит на будущее, которое, если прямо смотреть действительности в глаза, поистине неутешительно. Достаточно сказать, что на моих именинах было шестнадцать женщин, из коих более половины – солдатки и вдовы. <...>

Подвал сыр, сир и холоден. Работать трудно, и я мало и плохо работаю.

Сегодня войска союзников высадились во Франции, и это вселило во всех нас много надежд, ибо согласен я пребывать в мокром подвале, хворать, носить рванину, лишь бы кончилось кровопролитие и вернулись дорогие наши воины.

Ну вот, мой родной! А что Осипыч? Он замолчал – не пишет.

Не поленись, отпиши мне обо всём, что касается тебя. Когда же мы увидимся?

Обними крепко своих. В чаянии близкой и радостной встречи остаюсь нежно любящий тебя престарелый и верный

Детпис

«Мы потеряли Костю Блёклова» – сказано о большом круге друзей и большом друге. Константин Степанович Блёклов, «любимый Костя, без которого, казалось бы, невозможно жить». Он был мужем художницы Екатерины Терентьевны Беклешовой, гостеприимным хозяином дома, который так ностальгически восторженно запечатлела Елена Благинина в воспоминаниях «Бульвар Новинский, № 6»: «Мы пели бесчисленные свои частушки, плясали, хохотали, читали стихи. Хозяин только похмыкивал, попыхивал своей трубочкой, и с милого его лица не сходила улыбка удовольствия. Мы же влюбились в него без памяти и навсегда».

В юности Константин Блёклов дружил с Максом Пешковым, сыном Алексея Максимовича Горького и Екатерины Павловны Пешковой. Дружба эта продолжалась всю жизнь. Вместе учились в Сорбонне, ездили по Европе. После Октябрьской революции, когда Константин Блёклов работал в дипломатическом корпусе, встречались в Италии.

Константин Блёклов «был фанатически предан идеям коммунизма, любил Советскую власть примерно так, как любил бы её партизан эпохи гражданской войны», – напишет о нём Елена Благинина и в прозе, и в стихах.

А этот – с английскою трубкой
В кармане.
(Достань же её,
Да набей табаком!)
Он с мужеством кротким
Погиб в Магадане –
В бараке холодном,
Под грубым мешком.

Носитель суровый великой идеи,
Фанатик! Из тех,
Что идут на костёр…
Его же схватили
В ночи лиходеи,
А мы не отмстили ещё
До сих пор.

Арестованный ночью 8 марта 1938 года, Константин Степанович Блёклов
так и не узнал о дальнейшей судьбе важного объекта – Дворца Советов – в
строительстве которого он участвовал как ответственный секретарь и консуль-
тант.

<3 сентября 1944 года. Из Москвы>

Олюшка, пишу тебе эту коротенькую записочку для того, чтоб ты знала, что я очень тебя люблю и помню. Писать подробно и вообще писать – не могу. Живу, склонив как-то голову, в ожидании удара. Письма наши к Михрютке возвращаются с пометкой: «доставить нельзя».

Очень тяжко и особенно трудно с мамой: она, бедная, сильно стра-дает. Я здорова, сплю, ем. Я жива. Сочиняю чего-то. Я даже смеюсь. Ты обо мне не беспокойся – со мной ничего не будет.

Пиши мне иногда, Буковиночка моя родная. Обнимаю тебя, голубка.

Лена

Об этих днях, об этой драме ожидания и надежды Благинина напишет в конце 1950-х так кратко, что защемит сердце, перехватит дыхание: «И сорок четвёртый был не легче: весной ушёл на фронт Миша – мой Михрютка – и не вернулся – погиб в первом же бою. Эта утрата так велика, что о ней – ни слова».

Ни слова – потому что боль не затихает с годами. Меняется ритм, и память пульсирует с иным интервалом. Но формула горькой утраты неизменяема.

<15 ноября 1944 года. Из Москвы>

Зулусик, друг мой родной и милый. Спасибо за письмо, за телеграмму, за твою любовную верную память о моём существовании.

Существую вполне подло – ем, сплю, зачем-то встаю утром, везу громадный воз жизни, совершенно никому не нужной. Разве что матери? <...>

Всё моё старое, замученное тело жаждет покоя. А душа? Боже милостивый, что в ней осталось! И не лучше ль было б, если б они взяли нас к себе. Как это было бы славно!

Но почему-то утром встаёшь, глядишь – жива. И старая встаёт, удивляется – жива. И мы садимся завтракать в холодной комнате, молча жуём и молча думаем всё об одном. Потом я тайком погляжу на дорогих покойников и, сжав зубы, начинаю день, который окружает ночь.

Я знаю, что пройдёт время и залечит раны. Я и теперь уже иногда улыбаюсь, даже смеюсь. Как чудно!

Я хожу по делам всяким житейским и всё повторяю: «деточка ты моя, деточка!»

Жизнь далеко отодвинулась от меня, и забвения тишина тяжко окутывает сознанье. Но я не испытываю ни угрызений совести, ни желания опять прикоснуться к жизни. Пусть так пока идёт. Я знаю, что я вернусь к ней ради него, потому что он любил меня и любил жизнь.

Ты не беспокойся обо мне. Я жива, я не мёртвая.

Целую тебя, милый мой, милый. Когда же мы, исстрадавшиеся, старые кукелки обнимемся наяву? Есть ли к тому какие-ниб<удь> пути? И есть ли надежда вернуться в Москву?

Пиши мне скорее, моя дорогая Буковиночка. Что Осипыч? Он перестал писать мне.

Твоя Лена

Гибель брата Миши Благинина оплачет в своём «Реквиеме», написанном в 1956 году. Про это стихотворение она позже скажет: «Оно не из сильных…».

А этот! Мальчишка
Со школьной скамейки.
Как взяли такого?
Нет! Ты погляди –
Артерия бьётся
На худенькой шейке,
И сердце, как перепел,
В слабой груди.

Куда ты годишься,
Бездомная птаха?
Что доблесть т в о я
Перед э т о й войной?
Ты в первом бою
Задохнулся от страха,
А умер уж после,
Видать, от взрывной.

<25 декабря 1944 года. Из Москвы>

Родная моя, поздравляю тебя с Новым Годом. Чего желать? Боюсь чегонибудь желать – всё так неисполнимо.

У нас в подвале ледяной холод. Я перебралась из комнаты в переднюю – тут немного теплее. Руки мои просто даже ни с чем нельзя сравнить. Это
нечто жалкое – красное, сморщенное, с заросшими и почти всегда чёрными от плохих овощей ногтями. <...>

Приезжает – часто довольно – совершенно жестяной Егор. «Ни нежности меж нами, ни преданности», как сказал когда-то я. Приедет, выспится, поест, что бог послал, починит доспехи и молча уедет, поцеловав руку, как всегда и всем. Я же не страдаю больше от этого. Устоялось во мне какое-то старушечье спокойствие: не переживаю и не стыжусь ни тусклых глаз, ни дряблой кожи, ни красных рук. Я только иногда удивляюсь, что и мне когда-то говорили слова любви.

Читаю, иногда слушаю музыку. Работать трудно, так как живу, т<о> е<сть> стараюсь жить тупо, не отворяя сердца для каких бы то ни было эмоций. Чуть это сделаешь, как подымает голову скорбь и начинается плач, не утоляющий, а разрывающий сердце.

Всё я о себе написала, изволь же и ты написать о себе подробнее. Где Осипыч и как он, <…> как мама и сестрички? Скоро ли приедешь. Приезжай скорее, родная моя.

С Мумочкой и Катей вижусь чаще всего. А так выхожу редко, трудно на людях.

Обнимаю тебя, целую несчётно. Зулусик милый. Буковиночка моя.

Лена

<16 марта 1945 года. Из Москвы>

Здравствуй, моя родная, спасибо тебе, что ты написала о себе. Давно о тебе ничего не знаю. Ты ничего не пишешь об Осипыче. Как он? Когда станешь писать ему и своим в Одессу, поклонись, всех обними.

Что ж писать о себе? Ох, трудная это задача. Я вполне понимаю тебя, когда ты говоришь о ненаписанных письмах, о разговорах на расстоянии. Это другое дело. А что писать? Что холодно (в комнате 3 – 4о по Цельсию), что живу поэтому, в передней, где несколько теплее, что руки красней ветчины? Да ведь не стоит об этом. А на сердце? Нельзя об этом. Об этом только при свидании, которое как представлю, так и плачу заранее.

Работать почти не могу – оборвалось что-то. Утешаюсь друзьями, которые, слава богу, не изменили и выдержали тяжкое испытание этих лет. <...>

Егор тут – под Москвой. Он концертмейстер воинской самодеятельности. По чину – рядовой. Он довольно часто приезжает, что, впрочем, доставляет мне мало радости и никакого утешения. Он совсем жестяной.

Подруги заели меня за то, что я опустилась, дурно одета и что меня поэтому презирают (сие вполне достоверно). Пришлось заняться карабканьем по приведению себя в порядок. <...> И что же? Меня ничуть это не радует. Я удивляюсь всё время про себя: зачем всё это? А впрочем, это немного рассеивает внимание. <...>

Приезжай скорей! «Я тебе верна!» <...>

Напиши, вернее, опиши конкретнее свою жизнь. Почему же «глад»? Я пугаюсь.

Будь здорова, моя родная Буковиночка, будь тверда. (Хорошо советовать!). Мы увидимся ещё, ведь правда?

Обнимаю тебя и целую несчётно.

Твоя Благинина.

<9 июня 1945 года>

Мой родной Зулусик, что же ты совсем забыл нас? Или тебе уж больно туго, иль тупо, иль то и другое вместе?

Трудно рассказать о том, как живу, потому что это почти никак. Опять встаёт труднейшая и сложнейшая «проблема Егора», кот<орый> вот-вот возвратится и к которому, увы, у меня ничего нет, кроме страстного желания довести его, как у нас в Орле говаривали, «до путя».

Он бывает в Москве. Как никогда жестян и сух, и равнодушен ко всему, что касается меня. Но на днях получила нежнейшее письмо, от коего пахнуло Медвежкой и пережитым счастьем. А я, развращённая его отношеньем ко мне, сразу поняла подтекст: «Скоро возвращение, нужны еда, кров и одежда». Вот расшифровка шифра нежности. Господи! Как цинична твоя раба и как убита в ней наивная и пленительная вера в любовь, которой она была удостоена когда-то.

Я сейчас в деревне. Немножко освободила мозги и руки, т<ак> что я смогу писать чаще. Ответь поскорее и задавай какие хочешь вопросы. Помни, что люблю тебя неизменно и нежно. Дружбы ещё никто у меня не отнял – ею держусь. Пиши скорей, моя голубка. Где Саша? <…> Обнимаю тебя до упаду.

Лена

«Нежнейшее письмо, от коего пахнуло Медвежкой» возвращает в май 1934 года, когда Елена Благинина приехала навестить Георгия Оболдуева, отбывавшего ссылку в Медвежьей Горе, в просторечье Медвежке. В своих «Воспоминаниях о Георгии Оболдуеве» Благинина писала: «С момента, как поезд подошел к станции Медвежья Гора, прошло почти четверть века. Много драгоценных подробностей ушло, стёрлось. Но лицо того, кто ждал меня на перроне, жадно вглядываясь в проплывающие окна, я вижу точно вьяве: вот оно передо мной взволнованное, с ярко-синими глазами, бледное от напряжения (вдруг не приехала!)».

Когда же Елена Александровна вернулась в Москву, то «письма из Медвежки приходили часто – каждое подобно сонету Петрарки».

<21 июля 1945 года. Из Переделкина>

Олюшка, дорогая, прежде всего я обеспокоена тем, что получила коротенькое письмецо от Осипыча без обратного адреса. В чём дело? Или ему нельзя писать? Письмо его очень грустное и, мне показалось, что с ним случилось что-нибудь ещё. Напиши о нём и сообщи его адрес. <...>

Егор демобилизовался… <...>

Отвечаю на твои вопросы. Прежде всего, о Мусе. Я дала прочесть ей твое письмо и, думаю, что она тебе напишет. <...>

Внешне и у неё, и у меня очень непрезентабельная жизнь. Увядшие и усталые, мы окружены старухами и тратим много сил, чтобы им как-то хоть немного помочь. Причём, я в лучшем положении, т<ак> к<ак> пекусь о родной старушке и окружена множеством других людей, вхожих в дом.

А у Муси как-то замкнулась жизнь. Всё же она очаровательна всё ещё, мне кажется, и собой хороша, и в лучшие моменты нашей жизни расцветает и делается прежней Мумой. А вообще – грусть.

Второй вопрос – о моих писаниях. Ничего я почти не пишу, замученная домрабством и всякой житейщиной, которая в связи с приездом Егора ещё стала настырнее.

Третий – о детской л<итерату>ре. Обожаю Детгиз, хотя мне стало трудней работать, т<ак> к<ак> не очень хыр отношения с начальством. Всё же радуюсь этому учреждению и люблю его преданно. Там вышли «Два капитана» Каверина, «Сын полка» Катаева, «Уральские сказы» Бажова, всякие басни, сказки, стихи – всё пёстренькое, уютное, вкусное, правда, не такое шикарное, как раньше, но очень, очень хорошо. <...>

Квитко процветает, хотя стал беднее, чем ране. Рувим совсем отстал, и я его не вижу. <...>

В подвале примерно так, как описано в стишке, теперь уже давнишнем. Вот, кажется, и всё.

Очень я рада, что ты собираешься в Москву. Но почему ты не собралась весной. Осенью и зимой она, мягко выражаясь, мало уютна (у меня было 2о). Олюшка, обнимаю тебя, дитя моё. <...>

Я, между прочим, живу в Переделкине – на даче. Там хорошо, только часто приходится ездить в город.

Ну, будь здорова, моя буковинка. Целую несчётно.

Твоя Лена.

Следующее письмо сохранилось не полностью: нет первой странички, нет даты. Но есть шутливые автобиографические стихи о Детписе. Есть признание ошибок и благодарность за дар дружбы. Есть тревога за дорогого человека.

<1945 год>

<...> даже стих сочинила про это, вот он:

В подвале свету мало,
Подвал глазам – гроза.
И гибнут от подвала
Детписовы глаза.

Детпис бежит к лекарке:
– Лекарка, вывози!
Она ему припарки
И жолтые мази.

Но хворь сильнее крепнет.
Читатель, берегись!
Ведь вскорости ослепнет
Талантливый Детпис.

Ведь правда, жалостно? Все рыдали, автор тоже. <...>

Как ужасно, что ты не приедешь в Москву! Это просто ужасно! Как обидно, просто слов нет выразить. И Мума очень огорчена. Она видит в тебе единственного настоящего друга, т<о> е<сть> все мы оказались, действительно, не на высоте, поглощённые своими «карабками» и страстями.

Как будто более или менее всё я объяснил тебе. Осипыч пишет мне. Это хорошо, что мы в переписке, ведь правда?

А ты есть самое благородное, самое чистое существо из всех, кого я знаю на земле и дай мне поцеловать твои глазочки и руки и поблагодарить за дружбу, какою даришь меня.

Егора жалко всё же, если погибнет. Он ведь здорово крупный человек и поэт.Ну, пиши, родной, милый, скорее!

Лена

Прочитано, отзвучало последнее из шестнадцати писем, и в каждом – голос Благининой. Но и в этой части эпистолярного диалога можно различить голос Ольги Улицкой. Её письма ещё предстоит разобрать, чтобы голос зазвучал в полную силу.

В этом дружеском дуэте обе подруги – личности соизмеримо значительные. Талантами человеческими и творческими каждая из них была наделена щедро. И об Ольге Улицкой – о её творческой и подвижнической работе в молдавской культуре – будет написано ещё немало.

Многие годы продолжалась дружба Елены Александровны Благининой (1903–1989 гг.) и Ольги Петровны Улицкой (1902–1978 гг.). Восстановлен лишь один фрагмент этой личной истории.

Это история в письмах из ХХ века. История дружбы, неизбывной и неопалимой. История – до востребования.

1 1 1 1 1 Рейтинг 5.00 [2 Голоса (ов)]

Литературно-художественный и публицистический журнал
Ассоциации русских писателей Республики Молдова

Учредитель и главный редактор – Олеся Рудягина

Редколлегия: Валентина Костишар, Олег Краснов, Виктория Алесенкова, Сергей Пагын, Татьяна Орлова

Литературный редактор и корректор – Марина Попова

Художник – Сергей Сулин

Вёрстка – Людмила Ильина

E-mail: Этот адрес электронной почты защищен от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.

Наши партнёры

в Молдавии

ПУЛЬС - онлайн газета дня

за рубежом

Русские в Казахстане 

Всеукраинская газета "Русский Мир. Украина"

 

«Ритм Евразии» интернет-портал

Портал русской общины Эстонии

 

Международный творческий ресурс соотечественников "Подлинник"

Красноярское Время

Информация

Информационно-аналитический портал "Русские в Молдавии"

Информационно-аналитический портал "Русские в Молдавии" разработан для освещения и популяризации Русского мира, поддержки движения соотечественников в Республике Молдова.

Все заинтересованные стороны приглашаются к сотрудничеству!